11.06.2014

ПАРИЖ: ДЕНЬ ПЕРВЫЙ. ДЕНЬ ПОСЛЕДНИЙ

                                     Н.П. и Ю.К.
1.
Париж. День первый.
До обеда,
Пока ещё никто не ведал,
Что будет завтра, что потом,
Пока на площади Согласия
Искали голуби свой корм,
Общаясь меж собою гласными. —

Консьержери хранил прохладу.

Свой кофе, но без шоколада
Пила Мария.
Круасcан
Не принесли ей почему-то.

Её палач Анри Сансон
Пил кофе тоже в это утро,
Но с круасcаном.
Тяжкий сон
За ним всё утро волочился.
И парижанка, как волчица,
Вослед ему смотрела.

Он
Шёл на работу —
Молод, гож.
На узкой улочке дебош,
В соседнем переулке драка.

Он шёл, наследник палачей.

А в спину — камень злой: собака,
Убийца, смерти казначей.

Он шляпу придержал рукой.
Он шёл Марии дать покой.

…Века, как дети, сиганули,
Оставив лёгкий шум в ушах.

Париж. День первый.
Дождь июля
Застрял в каштановых ветвях.

2.
В Люксембургском,
После дождя,
Кублановского я поджидал.

А вокруг — как в периоде юрском —
Никого.
Только липы да я.

Да ушедшего ливня картечь —
Первобытная русская речь.

3.
На площади Вагезов
Не пахнет нынче фиш.

— Никто здесь не обрезан,
О чём ты говоришь!

Всё криво, словно в Риме.
Кафе у фонаря.

— Давай по сотке примем,
По-русски говоря.

4.
Сен Жермен-ан-ле
Так линейно прост,
Что, припав к земле,
Понимаешь: гость.

На сто тысяч вёрст.
На сто тысяч дней.

Встанет во весь рост
Сен Жермен-ан-ле.

И когда в глуби,
Размыкая свод,
Ангел протрубит:
Твой черёд —

Оглянись и пой.
И в шато небес
Уходи, как в лес, —
По прямой.

5.
Среди мусорных баков,
Не ропща на судьбу,
Поселилась собака
Со звездою во лбу.

В затихающем теле
Жил неведомо как
Дух земли и растений,
Дух людей и собак.

В леденеющих лапах,
Огрубело бугрясь,
Ещё теплилась слабо
Вся бульварная грязь.

И, наверно, прощая
Всех и всё навсегда,
Заряжаясь отчаяньем,
Не гасла звезда.

6.
В Париже мало урн. Но много саркофагов.

…Уборщику нужна немалая отвага
Дожить благополучно до утра,
Чтоб оживить достоинство нутра
У Пантеона под трёхцветным флагом.

Как хороша божественная влага.

Не помнит римскую цифирь — бедняга —
Всех королей, Республик номера.
И в небесах —все тучи — саркофаги,
А урны ни одной — хоть помирай.

К тому ж вина — на самом донце фляги.

Проснулось солнце. Спать ушли сутяги.
А на Шатле его ждёт личный ангел,
И шоколадно шепчет: я не сплю.
И пишет: папа, я тебя люблю —
Ручонкой шоколадной на бумаге.

7.
День последний.
Бульвар Капуцинов.

Лёгкий липовый мёд
После ливня ночного —
Как из мира иного
Золотисто сочится, течёт.
В полночь наш самолёт.
Только нет от Парижа вакцины
На столетья вперёд.

На скамейках проснулся бомжатник.
Раздаю сигареты,
Словно Ордена ратник.
На простынках бумажных — поэты,
Проститутки — Антуаннеты —
Все готовы на праздник.

В колпаке своём остроугольном —
Обезьяна и клоун —
Синеве раздавая поклоны,
Меж скамеек, как по угольям
Отошедших столетий, иду.
Ничему, что реально, не веря.
Вижу утреннюю звезду.
Не она ль у ремонтных барьеров
Мне назначила встречу с Бодлером?!

День уходит куда-то аллеей.
И уже понимаю, светлея,
Что под шелест, медовый и влажный,
И под липовой тяжестью света —
Не лихой, не бездомно-отважный,
Но с Марией Антуанеттой
Я усну на простынке бумажной.




* * *

На еврейском кладбище деревья редки.
Можно сказать, их совсем нет.
А поминальные объедки
Вовсе отсутствуют.
Одна из примет —

Камешки на плитах:
Кладите их, сейте —
Здесь время и место сбора камней.
И, зная об этом,
О собственной смерти
Спокойней думаешь и светлей.

Конечно, хочется жить.
Но сосуд
Пустеет заметно и незаметно,
Не умаляя при этом суть:
Всё, что ты разбросал по свету,
Сюда со временем принесут.

ПИСЬМА БОГУ

1.
Мне писать уже некому, понимаешь, Боже?!
Адресаты мои ушли в небеса.
Даже те, что были меня моложе.
Даже те, которым редко писал —
Все ушли,
Не оставив свои адреса.

Небеса — не город. И не страна тоже.
Какая там нумерация?!
И где все мои там?!
Но, согласись, что письма писать человек должен.
Они, мне кажется, — тот же храм,
Где можно место найти грехам.

Ты знаешь, конечно, человеку трудно,
Глядя в другие глаза, рассказать себя.
А в письмах, как в кровеносных сосудах,
Отдельного человека
И времён
Судьба
Пульсирует —
Было б кому читать —
Об этом можно и помечтать
Ещё живущим.

Но я отвлёкся.
А между тем,
Тема моя стара.
Под окном моим теснятся душистые флоксы —
Четырёхлистные, пятилистные.
Я помню, моя сестра
Срывала один или два цветка,
Чаще всего с утра,

Когда выходила подышать воздухом свежим.
Уже тогда ей трудно было дышать.
Я сверху смотрел и хихикал — душевный невежда,
Не понимая в том ни шиша,
Не зная, что жив человек надеждой.

Вот и пишу Тебе.
И это главная
Причина, по которой Тебя тревожу:
Дай её адрес.
Мне рана рваная,
Что так на цветок карминного флокса похожа,
Жить не даёт.
Не откажи, Боже.

О чём напишу? Не знаю.
Но прежде,
Конечно, о том, что от крови своей не отрёкся.
Быть может, поймёт и простит — есть у меня надежда:
Я тоже теперь обрываю листки флокса.

2.
Ты видишь всё?! На всём Твоё око?!
И то, что близко. И то, что далёко.
А вот глоток морковного сока,
Который достался мне от отца
В гранённом стакане, на донце,
Заметил?
Если да, пришли мне гонца
С адресом отца в ответе.

Понимаешь, несмотря на то,
Что прошло уже почти полвека,
Я помню отца в зимнем пальто,
В шапке, надвинутой на веки.

А ещё запомнилась такая картинка:
День морозом как будто закрыт на засов,
А голос отца, словно льдинка,
Свисает с его усов —
Я вижу голос, но не слышу слов.

И ощущаю какой-то странный делёж —
Внутри себя —
Ещё не убитого зверя:
Рык, и оскал, и готовность к прыжку на ложь,
А рядом — отдельно — нежности хрупкое семя.
Я не верю, что всё поедает время.

Не верю, и потому спрошу у отца,
Пока ещё сам дышу и ток ощущаю кровный.
Пришли ко мне, Боже, и поскорей, гонца
С адресом.
Пока ещё горек и сладок во мне глоток морковный,
Пока ещё не отыскал я вопрос толковый.

УЗЛЫ

Там умирала груша-дичка.

Хозяин был изрядно стар,
И моложавую медичку
Держал: «чтобы дожить до ста» —
Полушутя, полусерьёзно
В застолье ёрничал реликт, —
— С такой защитой все артрозы
Лишь положительный вердикт
Мне вынесут.
А после третьей
Нырял в минувшее столетье
Один. Конечно, без медички.
На кителе мутнели лычки,
И он стоял, как прорицатель,
В своих тридцатых,
Как скипетр, держал бокал,
И речь держал:
— Так выпьем, — говорил он строго, —
За нашу честную дорогу,
(Он ударял на слове «нашу» —
И головы согласно машут),
За наш неистребимый дух.
— За что, за что, Егор Василич? —
Растратчик Влас, услышать силясь,
Терзал свой портативный слух,
Торчащий в волосатом ухе.
Застолье зашумело споро.
— Я говорю о нашем духе,
А не о брюхе, — грозный глас.
Шум тут же за столом погас:
Он был районным прокурором
Для них — тогда… всегда… сейчас.
Народ, в застолье холодея,
Пил за дорогу, за идею,
За дух и, может быть, святой.
Народ был все же непростой.

Не выбирают времена —
Сказал поэт. Но умирают
Не раньше, чем приходит смерть.
А жить под шпорой в стременах?!
А слова вымолвить не сметь?! —
Се выбирают?!
Но вечность, видимо, кургуза,
Чтоб разрубить и этот узел.

Там умирала груша-дичка.
Дом прокурора, у реки,
В конце сороковых построен,
Чуть позже — флигель у кринички,
Где молодую грушу-дичку
Речные дали увлекли,
Её волшебные просторы.

Тогда совсем ещё девчонка:
Худые веточки-ручонки
За синеву держались криво
И беззащитно, сиротливо,
И счастливо за синь держась —
Весною радовалась почке,
Как будто роженица — дочке,
Вся изнутри стволом светясь,
Вся — воплощение свободы:
Приблуда. Нищенка. Породы
Неведомой. Природы сор —
Она, ничейная, взрослела,

Но угодила за забор
Её нетронутое тело,
Исчез пред ней степной простор —
Его забрал забор.
Но воду
Небес не мог отгородить,
Как и отнять её свободу
Светиться и плодоносить.
А рядом с нею, в конуре,
Жил волкодав с дурацкой кличкой
«Закон».
Он день-деньской под дичкой
Дремал. А ночью во дворе
Звенела цепь на весь острог —
«Закон» законника стерёг,
Но к груше-дичке не пускал,
Казал хозяину оскал,
Рук не лизал и не юлил.
Его хозяин не любил.

И снова — возле дички — день.
Его лоснящаяся тень,
Как надзирательница бдела.
И будь здесь наблюдатель смелый,
И тонкий, и, конечно, зрелый —
Он бы подметил непременно
Всех состояний перемены,
Увидел бы со стороны,
Что дикой нежности полны
И верности глаза собачьи,
А, высунув язык горячий,
Пёс что-то говорил девице,
Окрепшей около криницы,
Уже обретшей свою стать
Плодоносящую —
Задача:
Как прочитать язык собачий?!
Как этот узел разрубать?!

А я подумал, что любви
Не только возрасты покорны,
Что этих чувств живые корни
Во всем живом.
И пёс явил
Тому пример неоспоримый.

Он вскоре сдох — совсем невинный:
От страсти или отравления —
Исдох в хозяйский день рождения.
Причину смерти до сих пор
Не знает даже прокурор.

Там умирала груша-дичка.

Но городок был безразличен.

Искусством и шитья, и кройки
Сосед наш Кройтер
Исаак, сын Мэира,
Был знаменит немерено.
В столице нашего района
Он был царём, но без короны.
А это, я скажу вам, что-то
Да значит, коль из шевиота
Он шьёт секретарю райкома,
С которым коротко знакомы.
А сам начальник МГБ
Приносит штуку шёлка, чтоб
Исаак пополнил гардероб
Евойной бэ.

И не политик, не воитель,
Исаак был тайн больших хранитель.

Но всех начальников модней,
Красавец стройный,
Хозяин тех далёких дней,
Был прокурор районный.
Всегда был выбор его строг.
Мог выругать. Одобрить мог.
А мог сказать:
— Послушай, жид,
За дураков нас не держи,
И то, что шьёшь, всех лучше шей,
На то, Исаак, ты и еврей.

Имел с округи, что хотел:
От живности до женских тел.

А вот расчёты вёл, вздыхая,
Слюнявил палец языком.
За что жена Исаака, Хая,
Звала клиента говнюком.
— Привык, говнюк, на дармовщину.
И это тоже есть мужчина?!
Скажи, Исаак, ведь ты же цар!
Он ничего не отрицал,
Но и ни с чем не соглашался.
И лишь на «Зингер» полагался.
— Молчанье, Хая, — не порок, —
Он отзывался чуть попозже,
И, поправляя оверлок,
Сопел, кряхтел, вострил зрачок
И добавлял: еврейский Бог
Его заповедал нам тоже.

— Ну и молчи, пока молчишь.
Сегодня будешь кушать фиш.

И он молчал, едва дыша:
Он был всегда то жив, то болен.
Не знаю, как его душа,
Но он был, кажется, доволен.

Но и душе приходит срок
Держать ответ, и не на синьке.
И этот слабый узелок
Распутает едва ли «Зингер».
А ордена его в шкафу,
На габардине из Торгсина,
Уже не много скажут сыну,
А Богу — и подавно — тьфу.

Там умирала груша-дичка.

В уютном флигеле медичка
Уже который год жила.
Она — из дальнего села,
Другого, кажется, района,
Носила восемь лет погоны,
Служа в медпункте при тюрьме.
Себе бабёха на уме —
Смекнула сразу, что к чему,
Оставила свою тюрьму,
С общагой грязною в придачу,
И в рабство, не смутясь, ушла:
Река и садик — чем не дача.
Была она пышна, пошла,
Неисправимо похотлива,
Любила пиво.

Блаженно рабство испокон
Веков и присно.
Как «Будь готов!» — «Всегда готов!»,
Лишь свисни —
Удобный все-таки закон,
Со смыслом.
Узлы. Узлища. Узелки.
Лишь ветер свищет.
А в чистом поле васильки —
Их кто-то ищет.
Но сотни лет и тыщи лет
Свободы не было и нет —
Никто не взыщет.

Блаженно рабство — кол теши,
Коль не любитель матерщин,
Но если всё ж ты не благуша,
Забудь про душу.

А прокурор хирел, худел —
Верста — верстою,
Медичку выгнал — не хотел,
Но выгнал с формулой простою:
— Ты блядь, ты предала идею, —
Сказал, болезненно бледнея.

Один остался прокурор.
Таскал криничную водичку
И чистил двор.
Жил на кефире и овсе.
Подумывал о новом псе.
В телесные всмотревшись хляби,
Не помышлял о новой бабе.
Но вспоминал медичку Зину:
Конечно, сука,
Но классная! Своей наукой,
Жизнь без которой — просто скука,
Она владела как никто,
А может, кликнуть…

В магазины
Ходил он в драповом пальто,
А чтобы точным быть, — в обносках —
Районный модник.
А в авоську
Тех лет укладывал продукты:
Ветрами времени продутая,
К нему как будто приросла.
Он шёл по улице Матросской —
Верста-верстой —
В сплошных обносках:
И то ли он тащил авоську,
То ли она его несла.

Глядели из неё знакомо:
С расстрельной — секретарь райкома,
Просивший слёзно на допросах
Дать папироску.
И — друг, начальник МГБ,
С которым на одной гульбе
Имели вместе его бэ.
Сосед Исаак в гробу лежал,
На нём с наградами пиджак,
И пацанёнок в той авоське
Сидел за дюжину колосьев —

Он нёс в авоське весь свой мир:
Овёс, полхлеба, соль, кефир.

Живые узники узлов —
Пока мы живы,
Об отпущении грехов
Мечтаем лживо,
И привыкаем ко всему,
Ко всем наживам,
И страхом соскользнуть во тьму —
Мы движимы не по уму —
Пока мы живы, врём себе,
Что так записано в судьбе.

Теперь совсем другая даль
За речкой.
Не пахнет там пчелиный май
Цветами, гречей:
Решёток мощных худлитьё,
Да псы бессонны,
Там дичек нет, там все своё,
Там тоже зона.

А на Матросской шум и гам,
И рой рабочих.
Прораб с заказчиком бедлам
Ногами топчут.
— Фундамент, посмотри, хорош,
Оставим, может?
— А ты гарантии даёшь,
Он выдержит?! Не покорёжит?
— А что с забором?
— Убирай.
И не забудь про тот сарай.
— Да это ж флигель.
— И — пофигу, вали, давай.
Пусть улетает пылью в рай,
Авось сгодится прокурору.
И без базара, в срок кончай.
Здесь всё отлично.

…Там умирала груша-дичка.






* * *

Ну, как, дурак, поживаешь?
Что нового в наших краях?
Что сеешь?
Что пожинаешь?
Не скучно ль жить в дураках?

Да нет же, я без укора.
Ну что ты, мой дурачок.
Я думаю, очень скоро
На этот нехитрый крючок,
К тому же и без наживы,
Мы все пойдём косяком,
Коль будем немного живы,
Хотя бы наполовину.

А умным иль дураком
Преставиться — всё едино.

* * *

                             Д. Самойлову
И остаются даты
Рождения и смерти.
И память — соглядатай
Кочует по планете.

И сложно всё, и просто.
Богатый ты и нищий.
На севере — погосты.
На западе — кладбища.

Лежат твои истоки
В земле, под облаками.
Уже и на востоке
Стоит над мамой камень.

Рождения и смерти
В нем вырублены даты.
И ангел там… —
Проверьте,
Живёт как соглядатай.

СЕНТЯБРЬ

Осень.
Кленовая клинопись —
Тайнопись сентября.

Всё огорчительней видимость.
И всё горчичней заря

Утренняя.

Непредумышленно
В полдень насупилась высь.

И обостряется слышимость.
И убыстряется жизнь.

Дождика тонкую занавесь
Ветер колеблет — колюч.

И всё неразборчивей тайнопись
Дождика.
Клёнов.
И туч.

ЗАЗИМЬЕ

     Не зван,
     Но слышал звон зазывный.

1.
Приморозки ранние —
Зазимье.
Первый снег наивный, как дитя,
В тёмные объятья бытия
Падает,
Чтоб вскоре анонимно

Превратиться в гумус или грязь.
Но полет не прерывает сразу:
Он летит, как будто чует связь
С завтрашним свечением алмазным.

Будто бы стремится умереть,
Даже не услышав своё имя…

Приморозки ранние.
Зазимье.

Но ещё позванивает медь.

2.
А я проснулся только-только
Зазимье праздновать своё.

Смотреть,
Как лёгкие иголки
Морозца
Прошивают тонко
На белу нитку
Бытиё.

* * *

Уже не греет.
День короткий.
И солнце, как больной желток,
Годится разве что для водки:
Один глоток, второй глоток —
Так мама мне лечила бронхи.

И почему-то в декабрях
Ко мне приходит этот случай —
С сестрою старшей на сносях,
С морозом за окном трескучим,
И графикой его впотьмах
На стёклах ближнего окна.

Я до сих пор ещё пытаюсь
Проникнуть в тайну волокна
Мороза — в неземную завязь
За гранью
Слова.
Страха.
Сна.

* * *

Ни барометр, ни флюгер
Ни в квартире, ни снаружи —
Не нужны мне,
Чтобы вьюгу,
Или в небе гром картавый,
Или крепкий ветер южный
С въедливым песком Аравы,
Что не знамо где ночует, —
Непонятно как — учуять.

Непонятно…

Но услышать,
Как вдали стихия дышит.

И уже неважно вовсе —
Степень моего износа
Как прибора измерения
Радостей и катастроф —
Неизбежных —
Приближения
И внезапного рождения

Ливня.
Снега.
Ветра.
Строф.